мета хранилище для всякого в киберпространстве

здесь можно размещать всякое имеющее отношение к теме: тексты, картинки, линки и т.п. Чтобы публиковаться, надо зарегистрироваться как писатель. Если самим неохота или есть вопросы - шлите все на aorlov@gmail.com

суббота, 19 декабря 2009 г.

СЕМЕЙНЫЕ БЫЛИ. Н. Н. Визжилин


         Мои родители познакомились в Ростове Великом в начале 1930-х годов.
Отец мой, Николай Алексеевич Визжилин, родился в 1903 году в селе Хмелевка Саратовской губернии. Рано лишившись матери, он покинул многодетную и голодающую крестьянскую семью и ради куска хлеба насущного начал трудиться на текстильной фабрике «Саратовская мануфактура» съемщиком пряжи. Было ему тогда 13 лет.

В середине 1920-х годов Николай Алексеевич успешно закончил рабфак (рабочий факультет) — рабфаками назывались учебные заведения для рабочих и крестьян, созданные в первые годы советской власти — и как лучший выпускник курса получил направление в Москву для дальнейшего обучения в институте народного хозяйства имени Г. В. Плеханова, одном из самых престижных в то время.
Отец не стал поступать в этот вуз, а пошел учиться в текстильный институт, который был ему профессионально ближе. Николай Алексеевич никогда не сожалел о такой перемене, а почитал ее великим для себя благом — в ту пору институт народного хозяйства в основном состоял из сторонников Л. Д. Троцкого, которые в конце 1930-х годов пофамильно были репрессированы.
В 1930 году моего отца, уже студента старшего курса, направили в Ростов Великий заместителем заведующего (то есть заместителем директора) льнопрядильной фабрики «Рольма» для устранения организационно-технических неполадок — «для ликвидации прорыва», как тогда говорили.
Там он встретил мою маму, 18-летнюю девушку, жительницу Ростова, которая трудилась на этой фабрике. До революции она начинала обучение в знаменитой кекинской гимназии.
Когда Николай Алексеевич уехал в Москву, к моей маме подошла какая-то бабушка и сказала: «Что же ты здесь сидишь, милая? Ведь к тебе суженый приезжал».
Такие прозорливые бабули до сих пор обитают в Ростове.
После таких слов моя мама Мария Ивановна, испросив благословение своей мамы Нины Федоровны, которой невмоготу было содержать многодетное семейство в одиночку (ее муж умер в 42-летнем возрасте от туберкулеза), уехала в Москву, где никогда прежде не бывала.
На первую ночь ее приютила у себя в квартире какая-то женщина, которая утром объяснила ей, как отыскать текстильный институт. Мама на трамваях добралась до институтского общежития, вошла в комнату, где жил мой отец, и своим напевным ростовским речитативом произнесла: «Здравствуйте, Николай Алексеевич! Я к Вам приехала».
Отец поместил ее на жительство, устроил на работу на шпульной фабрике и стал показывать Москву — водил в музеи, театры и музыкальные залы, говорил о литературе, читал стихи. При этом он, как рассказывала мама, относился к ней бережно, водил ее за руку и ничего другого себе не позволял.
После одной из таких прогулок он сказал:
— Знаешь, Маша, я решил жениться.
— На ком же, Николай Алексеевич?
— На тебе, Маша…
После замужества мама больше нигде не работала. В 1932 году родилась моя сестра Нина, в 1937 — брат Сергей.
Почти десять лет родители жили в общежитии. Отец окончил вуз, аспирантуру, стал преподавателем кафедры сопротивления материалов, затем парторгом института, потом заместителем декана общетехнического факультета. В конце 1930-х годов родители получили комнату в коммунальной квартире на Якиманке.
Это было тревожное время, и мама рассказывала мне, что отец неделями не произносил дома ни одного слова, чем приводил ее в крайнее недоумение. Молчание отца было оправдано — одно неосторожно произнесенное слово могло стоить тогда человеку свободы, а то и самой жизни.
Лишь спустя несколько лет после кончины родителей я узнал об иеромонахе Мефодии (в миру Димитрий Торгашин), который был моим двоюродным дедом по материнской линии. После революции он духовно окормлял сельские приходы вокруг Ростова, скончался около 1930 года и похоронен перед алтарем Богоявленского собора ростовского Авраамиева монастыря — древнейшего на Русском Севере.
Вот такое у меня происхождение. Вот поэтому я уже более четверти века каждый год бываю в Ростове, где живу и работаю подолгу. Ростов Великий — это моя прародина…
Вскоре после рождения Сережи отец был командирован в Таджикистан в качестве первого заместителя наркома высшего образования республики.
Мария Ивановна осталась в квартире на Якиманке одна с двумя детьми и скудными средствами к существованию. Вдобавок дети стали болеть.
Тогда мама решилась на отчаянный шаг: взяв на руки грудного Сережу, она отправилась в здание ЦК ВКП(б) на прием к секретарю ЦК Андрею Андреевичу Андрееву. Объяснив ему свое положение, она попросила определить Николая Алексеевича в любое другое место, в котором он мог бы, работая, жить с семьей. От природы очень сметливая женщина, Мария Ивановна не настаивала на возвращении мужа в Москву, а лишь туда, куда по состоянию здоровья детей можно было ей выехать.
Андрей Андреевич поговорил с мамой очень доброжелательно, взял Сергея на руки и, немного поиграв с ним, обещал помочь в ее просьбе…
Вскоре после этого мой отец снова стал преподавать в московском текстильном институте, правда, очень недолго, потому что через несколько месяцев был назначен на работу в аппарат ЦК ВКП(б).
Это произошло в конце 1938 года. В высшем партийном ведомстве отец проработал до середины 1948 года.
Он очень редко и очень мало рассказывал мне об этом периоде своей жизни — ему не положено было этого делать в силу сугубой секретности работы. Сначала он был инструктором, потом заведующим сектором и затем заместителем заведующего отделом ЦК по работе с иностранными кадрами, и я могу лишь догадываться, какой информацией он обладал, особенно если учесть что основное время его работы приходилось на весь период Великой Отечественной войны.
С самого ее начала отец, как и многие другие сотрудники аппарата ЦК ВКП(б), подал заявление в военкомат об отправке его в действующую армию, однако ему было отказано в этом по состоянию его здоровья (глаукома правого глаза).
Мне известны только некоторые штрихи и эпизоды жизни родителей в военное время, например, то, что во время налетов фашистской авиации на Москву, отец не спускался, как все сотрудники, в бомбоубежище на Старой площади, а почти всегда оставался в своем кабинете…
В тревожное военное предзимье 1941 года отца, маму, девятилетнюю сестру Нину и четырехлетнего брата Сергея под постоянными бомбежками фашистских самолетов увозил из Москвы в Барнаул эвакуационный поезд.
Поезд едва отапливался, продукты кончались, не было воды. Нина и Сережа болели. Ехали томительно медленно: приходилось часто останавливаться, пережидая налеты немецкой авиации.
Позади дыхание смерти, впереди — неизвестность.
В одну из остановок мама сошла с поезда набрать воды и не заметила, как поезд тронулся.
Можно ли найти слова, чтобы описать состояние матери?..
Чудом ее увидел бегущей по шпалам какой-то стоявший в тамбуре последнего вагона мужчина, который протянул ей руку и втащил в поезд, обессилевшую и уже потерявшую сознание.
О том, что случилось с мамой в 1941 году, я узнал от отца спустя почти четверть века, когда мне исполнилось 18 лет...
В эвакуации мама изо всех сил соблюдала режим экономии и больше всех страдала от голода. От недоедания у неё начался фурункулёз, трудно было не только двигаться, но и сидеть, лежать и даже стоять. Всё это мама мужественно переносила и в письмах к отцу на это не жаловалась. Правда однажды она не выдержала и написала Николаю Алексеевичу в Москву огромное письмо на нескольких страницах, которые были исписаны только одной фразой: «Коля! Забери меня отсюда!»
Мама всегда была догадлива, поэтому решила, что такое послание надежнее всяких подробных описаний покажет папе, как ей тяжело в далеком Алтайском крае.
Отец и без всяких маминых писем понимал ее положение – несколько военных месяцев он работал секретарем Алтайского крайкома ВКП(б) и знал, как живут эвакуированные, однако, лишь к 1944 году, когда от фашистов была очищена почти вся территория СССР, разрешил семье переехать в эвакуацию в Кострому.
На склоне своих лет я внимательно прочитал военный дневник отца. Это объемистая рукодельная книга, которая представляет собой сшитые вручную небольшие листки с краткими записями о событиях его жизни. В дневнике — постоянная тревога о судьбе страны, родных и близких, о семье: маме и детях, с которыми отец был постоянно разлучаем вихрем страшного военного лихолетья. Другие сведения скупы и в основном состоят из фраз официальных сообщений Совинформбюро.
Дневник необычайно интересен с точки зрения осознания внутреннего мира автора: во время войны отец постоянно читал русскую и зарубежную литературу, причем всячески старался привить любовь к чтению своим детям, не гнушался никакой работой: дежурил на чердаках московских домов, оберегая их от фашистских зажигательных бомб, заботился о друзьях, вел домашнее хозяйство.
В этом документе я не нашел ни одного панического слова, ни одного выражения страха перед обстоятельствами военного времени или неуверенности в правом деле.
Разумеется, сведений служебного характера дневник не содержит, отец сам пишет, что «записей, относящихся непосредственно к выполняемой мною работе в ЦК на этих листочках нет».
Я, правда, нашел одну скупую запись, которая очень много говорит о том, с чем и с кем приходилось сталкиваться Николаю Алексеевичу по своей работе во время войны и некоторое время после нее. Эта запись сделана в 1942 году, в разгар Сталинградского сражения.
Она описывает лишь внешнюю сторону событий и, действительно, не содержит сведений, которые затрагивают служебную тайну, иначе Николай Алексеевич не написал бы ее.
Вот эта запись.
«07.12.42. На Ярославском вокзале встречал монгольскую делегацию — Чойболсана и других — вместе с Деканозовым, Щаденко и Меркуловым. Поеду вместе с ними на фронт.
11.12.42. Гостиница «Метрополь». [Жду членов делегации]. В 22.35 отъехали от станции Ховрино на Северо-Западный фронт.
12.12.42. Прибыли в Бологое. Нас встречали два полковника, через час выехали на станцию Едрово по направлению к станции Русса. Северо-западный фронт занимает линию от озера Ильмень до озера Селигер, от станции Русса до города Осташкова. Эта линия установилась примерно с августа — сентября 1941 года. Целый день провели в разговорах за столом. Фронт чувствуется только потому, что много военных. Вечером была военная тревога. Завтра на машинах выезжаем в 11-ю армию, ближе к фронту. В 9.50 выехали на позиции».
Казалось бы, вполне рядовая фраза, которая современному читателю почти ничего не говорит: ну, ездили на фронт, подумаешь, эка невидаль во время войны!
Однако задумайтесь, дорогой читатель, с кем и кого встречал мой отец зимой 1942 года, тогда многое прояснится.
Чойболсан — лидер монгольской компартии, Деканозов — заместитель Наркома иностранных дел СССР (?), Чрезвычайный и Полномочный посол СССР в фашистской Германии накануне войны (расстрелян после войны), Щаденко — заместитель Наркома обороны СССР по кадрам, Меркулов — заместитель Наркома Государственной безопасности СССР (расстрелян после войны)…
В бытность мою редактором альманаха «Памятники Отечества», мне позвонил некий человек, который представился полковником КГБ Ч-ным, с предложением опубликовать свою статью. Он спросил, имею ли я какое-либо отношение к Н. А. Визжилину, и, получив ответ, что я его сын, сказал: «Ваш отец до войны отправлял меня в Аргентину корреспондентом одной из советских газет. В Аргентине я выполнял важные правительственные задания». На мой вопрос, можно ли об этом говорить по телефону, он ответил, что можно, потому что срок секретности уже истек.
Я располагаю лишь скупой информацией товарищей отца, которая свидетельствует о том, что отдел иностранных кадров обладал сведениями, не всегда доступными даже Берии, отчего у последнего деятельность этого отдела вызывала особую неприязнь.
После 1991 года мне предлагали ознакомиться с некоторыми рассекреченными документами, связанными с работой Николая Алексеевича в тот период, на одном из которых стояла, в частности, резолюция Берии о том, что «товарищ Н. А. Визжилин не прав», но я отказался от такого предложения, потому что не считаю возможным проникать в тайну жизни отца любопытства ради...
Как написал в своей анкете отец, в 1948 году ему был объявлен выговор секретарем ЦК за допущенную ошибку (в анкете имя и фамилия секретаря не указаны). После этого он был отстранен от должности заместителя заведующего отделом и некоторое время был без работы, ежедневно ожидая ареста.
Божией волей его не тронули, а через некоторое время стали предлагать работу — сначала комендантом Московского Кремля, потом директором московского текстильного института (ныне Московский Государственный Университет имени А. Н. Косыгина).
От первого предложения он, по его сочному выражению, «отбоярился» (то есть отказался), а на второе с радостью согласился.
Он много рассказывал мне о преподавателях этого московского вуза, среди которых были выдающиеся личности. Неизменное уважение вызывал у него профессор Андрей Петрович Минаков — заведующий кафедрой теоретической механики, сын Петра Андреевича Минакова, который до революции служил проректором императорского московского университета. А. П. Минаков всегда поминался Николаем Алексеевичем в связи с другим преподавателем института М. И. Ковнером, математиком по профессии. Оба они в свое время учились в Сорбонне, а в императорский университет поступили на один и тот же факультет — механико-математический.
В то время туда был большой наплыв абитуриентов в связи с огромной его популярностью, связанной с феноменальными открытиями профессора этого факультета великого русского математика Н. Н. Лузина, которые в начале XX века прославили его имя на весь ученый мир. В то время эти открытия называли «луизианой». Подавляющее большинство абитуриентов стремилось на математическое отделение, и лишь небольшая часть — на механическое. А. П. Минаков подал заявление и поступил на механическое отделение факультета, а Ковнер — на математическое. Все поступившие на математическое отделение студенты считали себя, по своей юношеской наивности, гениями, поскольку прошли огромный вступительный отбор, и к своим сокурсникам — механикам — относились барски пренебрежительно, вплоть до того, что здоровались с ними, подавая мизинец.
Эта юношеская неприязнь между Минаковым и Ковнером сохранилась до конца их дней. При жизни Минакова Ковнер так и не смог, несмотря на несколько попыток, защитить докторскую диссертацию по математике, потому что механик Минаков, зная математику ничуть не хуже Ковнера, всегда умел убеждать Ученый совет вуза в несостоятельности Ковнера как доктора наук. Докторскую диссертацию Ковнер защитил лишь после кончины Минакова.
Отец рассказывал о том, до каких пределов доходила их пикировка на заседаниях Ученого совета текстильного института. Николай Алексеевич, будучи директором, по статусу возглавлял Ученый совет вуза, и, бывало, не знал, что ему делать, когда сначала в диспутах против Ковнера очень едко выступал Минаков, а потом, в пику ему, Ковнер. В конце концов, они оба, так увлекались своей полемикой, что забывали о присутствующих и переходили на французский язык, после чего уже никто не понимал, что они обсуждают.
Очень часто отец вспоминал свои юношеские годы обучения у профессора А. П. Полякова, который читал лекции по математике только в белом халате и, делая ораторские перерывы в процессе лекции, нередко произносил: «Господа! У меня Бухарин учился». Нерадивым студентам, которые ошибались в элементарных правилах дифференциации и интеграции, он говорил: «Как не стыдно, друзья мои! В Германии даже лошади интегрируют». До конца своих дней мой отец наизусть помнил, как я понимаю благодаря своему учителю Полякову, основные теоремы высшей математики — Роля, Лагранжа, Коши.
Еще он добрыми словами поминал своего шефа профессора Н. И. Иванова, заведующего кафедрой сопротивления материалов, академиков И. И Артоболевского, А. С. Малышева и Б. С. Лейбензона, последний из которых в послевоенные годы на вопрос студентов о возможности полетов человека в космос чудил:
– Это совершенно невозможно! А на что ориентироваться, господа?!
Общение с такими преподавателями во многом определили отношение отца к жизни, и вряд ли бы он ушел из института по своей воле.
Директором текстильного института отец работал до середины 1950 года — вплоть до той поры, покуда благодаря стараниям своего давнего товарища по работе в ЦК Григория Васильевича Шумейко секретариат ЦК не снял с него выговор, после чего рекомендовал на работу заместителем председателя правления Всесоюзного общества по культурным связям с заграницей (ВОКС) — впоследствии Союз обществ дружбы с зарубежными странами (СОД).
Николаю Алексеевичу вменили в обязанность заниматься кадрами, и я могу только догадываться, скольких нервов стоила ему эта работа, если учесть, что ВОКС было устроено в 1928 году сестрой Льва Троцкого (женой Льва Каменева).
После изгнания И. В. Сталиным троцкистов из всех государственных структур и до хрущевских перемен эту организацию традиционно стал возглавлять именитый общественный человек, который в основном исполнял представительские функции. На деле политические и практические вопросы решали его кадровые заместители.
Исполнять свои служебные обязанности отцу, несомненно, помог десятилетний опыт работы в ЦК КПСС, а также то, что он принадлежал к тому поколению сталинских партийцев, которые почти полвека занимали ключевые посты в советских структурах. Общаться с ними отцу не составляло особого труда, потому что его все знали, и он почти всех знал лично.
Вот один из многих примеров такой общности. После известия о гибели Машерова, моя мама горестно воскликнула: «А как же Маша-то теперь будет жить?!», имея в виду супругу Машерова. К этому же поколению принадлежал и родной брат отца Виктор Алексеевич Визжилин, один из первых советских генералов, возведенный в такое звание сталинским указом 1940 года.
Он не исчез в безвестности, несмотря на то, что в дни зимней московской мясорубки 1941 года воинская удача ему явно не улыбалась. Позже он был заместителем начальника штаба армии Д. Д. Лялюшенко, а в 1944 году стал первым начальником Калининского суворовского училища. Последние годы своей жизни Виктор безмятежно прожил в родном ему Саратове, где до своей отставки командовал подразделением военной школы «Выстрел». Он помянут во многих мемуарах советских военачальников и вписан в бессмертную историю Великой Отечественной войны, как защитник Отечества. В строгом военном интерьере Калининского училища висит портрет моего родного дяди…
Несомненно, что Николаю Алексеевичу было кого и с кем сравнивать после кончины Сталина. Отец был убежден, что не все «кухаркины дети» могут управлять государством. Времена правления Н. С. Хрущева и Л. И. Брежнева он оценивал с грустной иронией.
Он внутренне не воспринимал начавшиеся после кончины Сталина хрущевские перемены — ему претило невежество и политическое комивояжерство нового советского лидера и вмешательство его жены, Нины Петровны, в государственные дела, поэтому, не желая участвовать в этих переменах, нашел повод отправиться на пенсию вскоре после 55 лет. В соответствии с действующим тогда законодательством это было возможно в виде исключения для определенной категории государственных служащих.
Такой жизненный поступок был органичен цельной натуре Николая Алексеевича. Он не стал цепляться за власть и не уподобился упавшему с лодки щенку, который изо всех сил хватается за борт уходящего от него судна. Остаток лет отец посвятил своей семье.
По деликатности я не стану называть адресаты личностных язвительных оценок Николая Алексеевича политических лидеров советского государства конца 1950-х — начала 1970-х годов, скажу только, что при этом он всегда был предельно самокритичен:
— Интеллигентом я так и не стал, — говорил он мне, сравнивая себя с теми представителями дореволюционной формации, с кем ему пришлось встречаться в жизни.
Однако об одной его ремарке не могу не рассказать. Она, эта ремарка, относилась к министру культуры Е. А. Фурцевой, которую отец терпеть не мог, считая полной невежей и «себе на уме» колхозной бабой. «Представляешь, — говорил он мне, — сижу я на одном заседании в президиуме Колонного зала и вижу, что Фурцева сняла туфли и положила их у своих ног, как на лавочке у своего дома в деревне». Эта неприязнь к Фурцевой распространялась и на ее выдвиженцев в области культуры.
Из этой публики, дорвавшейся до власти после Сталина и, в конце концов, приведшей СССР к развалу, Николай Алексеевич хорошо отзывался об очень немногих людях, в частности, о секретаре ЦК Пантелеимоне Кондратьевиче Пономаренко, который, по словам отца, имел смелость резко перечить Хрущеву, прямо называя его дураком, из-за чего был отправлен им на пенсию.
В последние годы своей жизни П. К. Пономаренко жил в соседнем с нами подъезде 26-го дома на Кутузовском проспекте. Когда Николай Алексеевич встречался с ним во время вечерних прогулок, он возвращался домой очень довольный.
Еще он похваливал Павла Ивановича Титова, другого своего соседа по жительству на Кутузовском проспекте — крепкого, решительного и смелого человека, который в сталинские времена был избран первым секретарем обкома партии Крыма. Его дочь Ира, необыкновенной красоты девушка, училась в одном классе с моей сестрой и дружила с ней до конца своих дней. Когда Павел Иванович уезжал в Крым, он попросил моих родителей опекать Ирину, что отец и мать делали прилежно.
П. И. Титов категорически возражал Хрущеву по поводу передачи Крыма Украине — об этом стоит упомянуть, потому что теперь о таких возражениях практически уже никому неизвестно. У Титова были постоянные стычки с первым секретарем ЦК по этому поводу, в результате которых властный и рачительный хозяин Крымской области был низложен до ранга заместителя министра сельского хозяйства РСФСР. Это головокружительное понижение в должности полностью вывело Павла Ивановича из верхних эшелонов власти…
Мне очень памятны торжественные военные парады на Красной площади, на которые меня, мальчишку, брал отец. Ему вместе с мамой полагалось присутствовать на таких торжествах среди членов дипломатического корпуса. Отчетливо помню седовласого Сталина, который, заходя на мавзолей в форме генералиссимуса, по-стариковски медленно, но очень достойно отдавал честь дипломатам.
Мама много рассказывала, как проходили в Кремле пышные сталинские приемы. Николай Алексеевич был на них очень строг, а потом говорил мне: «Не верь, что приемы — это красивое развлечение, это — тяжелая работа».
Исполнение им своих служебных обязанностей на кремлевских приемах было столь интенсивным, что часто он не притрагивался к пище, от которой ломились накрытые столы. Нередко он оставлял маму в каком-нибудь определенном месте одну и запрещал куда-либо уходить, хотя мама прекрасно знала как вести себя на дипломатических приемах — кому, когда и что можно говорить, как стушеваться или пошутить. Однако ей ничего не оставалось делать, как слушаться.
Праздничные кремлевские приемы чаще всего проходили «а ля фуршет», и лишь к 2—3 часам ночи кто-либо из руководителей правительства, а иногда и сам Сталин приглашал некоторых официальных лиц в зал, в котором можно было сидеть за столом в креслах. Среди приглашенных часто бывал и Николай Алексеевич.
С детским любопытством я рассматривал советские и зарубежные (китайские, венгерские, чешские, австрийские, польские, болгарские) газеты и журналы, которые информировали читателей о деятельности отца.
Интересны заметки Николая Алексеевича о своих поездках заграницу. Вот некоторые из них.

Китай.
«28.XII.54 г.
Утром легкий завтрак <…> После завтрака поехали в Пекинскую библиотеку. Общий фонд библиотеки 4 млн. томов. Ее ежедневно посещают более 500 человек. На дом книги не выдаются. Осмотрели отдел древних рукописей, где имеются записи на кости 3-тысячелетней давности. Нам дали книгу отзывов, где я сделал запись, и мы расписались оба (т.е. отец и член делегации Н. К. Гончаров, профессор, член-корреспондент АПН СССР. — Н.В.) <…>
После обеда поехали на конференцию, которая открылась в зале заседаний народных представителей. Там нас представили т. Лю-Шао-ци (секретарь ЦК компартии Китая. — Н.В.), Сун-Цин-лин (председатель правления Общества китайско-советской дружбы, вдова основателя Китайской компартии Сун-Ят-сена. — Н.В.) и др.
Здесь же Далай-лама, молодой мальчишка, пожалуй, в возрасте Сереги — 18 лет.
Зал заседания красивый. Он построен по типу зала заседаний Верховного Совета СССР.
Перед выходом на трибуну президиума произошла заминка. Тов. Лю-Шао-ци пригласил, чтобы мы шли первыми, мы пытались спрятаться за послом, выдвигая его вперед, но он уклонился, сказав, что мы гости. Тогда пошел вперед т. Лю-Шао-ци, за ним мы. При выходе в зал [наш сопровождающий] Цянь-Цзюнь-жуй сказал, что на столе лежат записки, на которых указано кому куда садиться. Но он не добавил, что записки сделаны на китайском языке, и найти нам свои фамилии трудновато. Опять произошла маленькая заминка. Лю-Шао-ци указал мне место справа от себя, на которое я хотел было плюхнуться, но подошел Цянь-Цзюнь-жуй и указал, где мне сесть.
Конференцию открыл Лю-Шао-ци (вид у него усталый).
Затем вступительное слово произнесла Сун-Цин-лин. Ей более 60 лет, но выглядит она гораздо моложе. После ее речи выступил с кратким приветствием наш посол т. Юдин Павел Федорович, затем я. Перевод моего выступления был сделан заранее, и заняло оно вместе с переводом около 25 минут. <…> После моего выступления был объявлен перерыв, по окончании которого т. Лю-Шао-ци уехал.
На председательствующее место села Сун-Цин-лин. С докладом выступил Цянь-Цзюнь-жуй. По окончании доклада был сделан перерыв. <…>
Перед каждым членом президиума стоит красивая кружка с крышкой. В кружке зеленый чай. Очень удобно. Нет графина с общим стаканом.
На трибуне оратора тоже кружка, которая заменяется, когда выходит новый оратор…»

Польша.
«29 VI.56 (?) г.
Вылет из Москвы в 8.00. <…> В 2.15 прибыли в Варшаву.
Обед, затем начало переговоров. Они проходили в Министерстве высшей школы за круглым столом и заняли не более получаса. <…> Польские друзья настояли на том, чтобы в соглашении [о сотрудничестве] был предусмотрен пункт о ратификации, с чем т. Михайлов (министр культуры СССР, глава советской делегации. — Н.В.) быстро согласился.
1.VI.
В 10.30 выехали в Желязнову Волю — родину Шопена, примерно в 60 км. от Варшавы. В тихом тенистом месте находится домик, где родился чудесный польский композитор Фредерик Шопен. Поляки свято чтут память своего гениального соотечественника. <…> День был прекрасен. Ярко светило солнце, но в парке было прохладно. Через открытую дверь и настежь открытые окна лились чудесные звуки музыки Шопена. <…> Из парка уехали в Неборов, осмотрели замок, отобедали и уехали в Варшаву. Вечером были в польском театре, посмотрели две пьесы Б. Шоу, но это не доставило удовольствия, т.к. не зная языка и не имея ни переводчика, ни даже либретто на русском языке мы не могли понять, о чем идет речь. <…>
На следующий день ездили по Варшаве, осмотрели старый город, набережные Вислы…»

Австрия.
«В Австрию выезжал с главным врачом Боткинской больницы Шабановым Александром Николаевичем. Цель поездки — участие в Генеральном собрании австро-советского общества. Находились в Австрии с 22 мая по 1 июня 1957 года. <…>
Прибыли на самолете в Вену 22.V. <…> Процедура с таможенным досмотром и проверкой паспортов заняла не более 8—10 минут. Таможенный чиновник задавал вопросы, нет ли в наших чемоданах папирос более 200 штук. Получив отрицательный ответ, он дал разрешение забрать чемоданы, не просматривая их. Сомнение у чиновника вызвали две большие пачки книг, упакованных в бумагу. Я сказал, что в этих пачках альбомы. Чиновник удалился, чтобы доложить начальству. Вернувшись через 2—3 минуты, он разрешил забрать пачки, не вскрыв их.
По дороге из аэропорта вынуждены были около 30 минут стоять на улице; наши машины были задержаны потому, что по улицам проходили танки, возвращавшиеся с парада, устроенного по случаю того, что в этот день вновь избранный президент Австрии давал присягу. Мимо нас прошло около 100 легких танка. Их вели розовощекие упитанные молодые парни с толстыми задами. Танки произвели на нас впечатление странное. Это вроде карикатуры на танки, которые мы видели у себя на парадах. В австрийских газетах писали, что в параде участвовало до 300 танков и 50 самолетов. Зачем нужен военный парад в нейтральной Австрии, совсем непонятно. Видимо и австрийцы не все это понимают. Следует отметить, что австрийцы не лишены чувства юмора, о чем свидетельствует рисунок о параде, помещенный в буржуазной газете.
До начала Генерального собрания, открытие которого назначено на 25 мая, знакомились с городом. Вена — красивый город. Мы съездили в Венский лес, побывали в народном парке Пратер — месте гуляний. Здесь масса грошевых удовольствий. <…>
После посещения Пратера заехали в ресторан на берегу Дуная. <…> А. Н. предложил полакомиться форелью. Сопровождавшая нас Р. М. Клер пошла и отобрала в бассейне форели, которые были зажарены и поданы нам с названным нами вином. Форель и вино — хорошие. За это удовольствие мы заплатили 220 шиллингов. Потом А. Н. сказал, что у него день рождения, поэтому он и решил «покутить».
Хорошо сидеть на берегу Дуная! Напротив — острова. На одном из них, по словам Клер, разрешается купаться только голыми. Пляж общий.
После ресторана заехали в штатпарк (городской сад), где установлен красивый памятник Штраусу. Парк очень красивый, тенистый, поют соловьи. Публики нет (это было в 8 часов вечера, надвигалась гроза).
Хорошо сделаны надписи, запрещающие делать что-либо. Например: на рисунке слон, он прошел свежей траве и оставил на ней следы, помяв траву. Надпись гласит: «Du auch?» (Ты тоже?). <…>
Посетили центральное кладбище Вены. На этом кладбище много могил и памятников советским воинам, освободившим Вену. Памятники и могилы содержатся в порядке.
На кладбище памятники: Моцарту (1756—1791) Брамсу (1833—1897), Бетховену, Иоганну Штраусу (1825—1889), отцу Иоганна Штрауса (1804—1849), Францу Шуберту. <…>
В Австрии около 100 тыс. безработных. Безработным (не всем) платят около 100 $. Средняя заработная плата для рабочих — 1200 $.
При этом цены на продукты таковы: мясо 30—32 $ за 1 кг, сахар 6—7 $, масло 32 $.
На оплату квартиры из 5 комнат требуется 500 $...»

Болгария
«18.VII.
Выехали из Москвы в 17.00 по московскому времени.
21.VII.
Прибыли в Софию в 13.40. Делегацию, в состав которой входит народный артист СССР Б. Чирков, писатель П. Воронько и директор кондитерской фабрики «Красный Октябрь» А. Гриненко, приветствовал Пашков (Видимо, председатель общества болгаро-советской дружбы. — Н.В.) Отвечал на приветствие я, как глава делегации.
После краткого митинга едем в гостиницу, переодеваемся, едем обедать. После обеда прогулка по городу на машинах. Вечером были на торжественном собрании в зале, здесь же при гостинице. Собрание посвящено дню возрождения Польши.
22.VII.
Утром были в нашем посольстве, затем в Союзе болгаро-советской дружбы. Потом возложили венки у памятника освободителям Болгарии. Посетил Тодора Павлова — президента Болгарской Академии наук. Вечер провел в польском посольстве.
23.VII.
Беседа в Комитете дружбы и культурных связей. Имел встречу с министром культуры, посетил музей славянского движения. Состоялась встреча с членами бюро национального фронта. В 19.00 – выступления на вечере болгаро-советской дружбы в молодежном театре. Все мы выступали.
24.VII.
Утром выехали из Софии на водохранилище им. Сталина. <…> Обедали в курортном местечке «Боровец», поднялись на гору, затем разместились во дворце Ситняково. Это дом творчества писателей, помещенный в бывшем охотничьем дворце Фердинанда. Ночевали там.
25.VII.
Утром из Ситниково выехали в Пловдив. Встреча, маленький митинг. Я выступал. Осмотрели табачную и текстильную фабрики. Ужинали в ресторане на холме.
26.VII.
Вечером в Пловдиве большая встреча с населением. Пришло около 7 тысяч человек. После митинга смотрели балет «Соперница», который ставили артисты Софийского оперного театра.
27.VII.
Утром выехали в Дмитровград, куда прибыли в 10.00 прямо на химический завод имени Сталина. Во дворе состоялся маленький митинг с группой рабочих. Я выступил с приветственным словом. Обедали в заводской столовой. <…>
30.VII.
<…> Прибыли в город Сталин. Митинг на площади, выступил я. Едем за город, где нас разметили в международном пионерском лагере. Помылись в бане.
31.VII.
Обедали у Вылко Червенкова (лидер Болгарской Народной Республики. — Н.В.) в Екатериноградском дворце. На обеде, кроме него, его жены и дочери, были: Райко Дамянов, — председатель народного собрания, Тодор Живков — секретарь ЦК компартии Болгарии, Георгий Ченков — член политбюро, Живко Живков — министр внешней торговли Болгарии, зав. отделом ЦК, Митко Григоров — секретарь Сталинского окружкома партии, П. И. Бомбиев — председатель Сталинского окружного народного совета.
Находились в Екатириноградском дворце на обеде 4 часа, после обеда все гуляли по парку. Затем были на стадионе, играли болгары и румыны. После стадиона — митинг. Все выступили. Ужинали за городом. <…>
2.VIII.
Вновь были приглашены на обед к т. Червенкову. Там был министр культуры с женой. Пробыли во дворце около 4-х часов. Вечером выехали в Софию поездом.
3.VIII.
Мне дали другой номер — люкс. Тт. Чирков и Воронько ходили на собрание советских граждан, а потом все вместе в цирк.
4.VIII.
Утром заехали на радио, выступили. Затем осмотрели музей болгаро-советской дружбы. Обедали с т. Пашковым. Вечером прием.
5.VIII.
С утра в течение одного часа был в магазине. В 13 час. обед во дворце.
Присутствовали:
Ан. Югов,
Райко Дамянов, — председатель народного собрания,
Георгий Трайков — заместитель председателя Совета Министров (слева),
Г. Ванков — министр внутренних дел, член политбюро,
Д. Ганчев — секретарь ЦК компартии Болгарии,
Тодор Живков — секретарь ЦК,
Вичо Стайков — член политбюро,
Тодор Прахов — член политбюро.
В 19.00 выехали из Софии домой».

Дневниковые записи Николая Алексеевича, на мой взгляд, заслуживают отдельной публикации. В них современный читатель найдет для себя много поучительного.
Еще отец выписывал разные интересные цитаты из прочитанных им книг, а также любил записывать редакционные каламбуры, например, такой: «Его проводила дочь начальника станции, на которой он провел несколько часов минувшей ночью».
Кроме книг, которые всю жизнь постоянно читал и собирал отец, родители не оставили мне «состояния» в виде дачи, машины, земельного участка, антиквариата или денежного счета. Из одежды у отца было лишь пальто и два костюма: один черный, в котором он ходил на дипломатические приемы, другой — «на каждый день». Когда рабочий костюм изнашивался, Н. А. заказывал в ателье Совета Министров СССР следующий, и все эти костюмы были очень красивы: один темно-коричневый в редкую белую полоску, другой изысканного зеленоватого цвета и еще элегантно серый — вот, собственно, и весь его гардероб за 10 лет работы в ВОКСе. Также скромно одевалась и мама. На первый в своей жизни сталинский прием в кремле мама пошла, позаимствовав платье у своей подруги — подходящего для такого случая платья у нее не было.
Мама очень переживала, что на это платье несколько капель красного вина из своего бокала пролил И. С. Козловский. В одном из залов кремлевского дворца Иван Семенович подошел к моим родителям и стал петь куплет одного из русских романсов. Мама подпела ему вторым голосом. Ее пение очень понравилось Козловскому, и он спросил отца: «Николай Алексеевич! Зачем же ты держишь дома такое сокровище?!», имея в виду маму.
Отцу было не привыкать к комплиментам знаменитостей, а мама осталась очень довольной. Она вообще считала вечер, проведенный в гостях или на приемах, потерянным, если за ней не ухаживал какой-нибудь мужчина. При этом Николай Алексеевич всегда был рядом. По хорошей привычке родители приходили и уходили на официальные собрания или в гости только вместе.
Через некоторое время маме сшили специально для приемов платье из ткани, привезенной ей отцом в подарок из Китая. Ткань была очень эффектной — плотный черный 'атлас, на котором золотыми нитками, скорее всего вручную, были вышиты крупные цветы. Мама рассказывала, что, кроме нее, в платье из такого материала на приемах появлялась только жена В. М. Молотова.
Мария Ивановна была очень проницательной женщиной. «Мне достаточно поговорить с человеком несколько минут, — говорила она, — чтобы понять, что он из себя представляет». По прошествии лет я познал, что это ненароком сказанное утверждение было совершенной правдой.
Еще мама рассказывала, что накануне приемов, на которых по дипломатическому протоколу она должна была присутствовать — а таких приемов было очень и очень много — отец звонил ей и кратко говорил: «Вечерний костюм, белая рубашка». Это означало, что к шести часам вечера мама должна была ждать Николая Алексеевича с приготовленной ему свежей сорочкой, чтобы через несколько минут отправиться с ним в посольство или в любое другое место, где было предписано присутствовать отцу.
Всего приглашений я обнаружил более 1000. Это только те, которые Н. А. приносил домой. Читатель может судить по ним об интенсивности работы отца…
— Неужели, мама, за много лет ты ни разу не нарушила этого семейного правила? — спросил я ее однажды.
— Был грех, — ответила она.
— И что же отец сделал?
— Ничего. Увидев, что я не готова, он повернулся и уехал, а после этого не разговаривал со мной несколько недель.
Самые первые звуки, которые я запомнил, исходили от мамы — по утрам меня будил ее звонкий мелодичный голос: «Коленька, вставай! Тебе мышка подарок принесла». — «Какой подарок, мама?», — спрашивал я спросонок. «Как обычно за дверью», — отвечала она. В ночной рубашке я подбегал к двери, заглядывал за нее и видел мандарин или яблоко, игрушечного зайчика или елочную игрушку. И так каждое утро.
Как всякое дитя, я сначала верил, что подарки от мышки, а потом стал понимать, что их приносит не мышка, а папа, которого я видел редко — он работал от зари до зари...
Только отрывочно в памяти остались некоторые эпизоды, явленные мне, маленькому мальчику. Вот один из них.
Вечером после приема в дом входит отец. Уверенно и сдержанно. Он красив, в белой рубашке с галстуком. В руке сигара. Глядя на него снизу вверх, я спрашиваю: «Папа, сколько же в ней никотина?» — «Голубя может убить», — в ответ улыбается отец и идет куда-то дальше по дому…
Московская средняя школа № 56, которую я окончил в 1964 году, построена в столице первой в годы советской власти. Она ничем не отличалась от других школ кроме одного — долгие годы ее куратором был ЦК КПСС. Причиной такого высокого покровительства послужило то, что эта школа стояла во дворе дома № 36/50 по Можайскому шоссе (ныне дом № 22 по Кутузовскому проспекту), который населяли сотрудники аппарата ЦК ВКП(б). Естественно, что их дети составляли основной контингент этой школы.
Некоторое время до войны этот дом и школа были единственными многоэтажными строениями на правом берегу Москвы реки в пустынном загородном Дорогомилове с редкими деревеньками вдоль Можайского шоссе. Местность сплошь была поросшей густым кустарником. В своих воспоминаниях И. М. Сеченов пишет, что охотился на зайцев «в кустах за Дорогомиловым». В дни моего детства знаменитая изба-музей М. И. Кутузова в Филях казалась мне расположенной в тридевятом царстве, хотя находится на расстоянии всего четырех троллейбусных остановок от дома № 36/50. Троллейбусы, однако, туда в ту пору не ходили.
Мои родители в самом конце войны получили в этом доме небольшую двухкомнатную квартиру, в которую переехали с двумя детьми из коммунальной квартиры на Якиманке. Я родился через пять месяцев после окончания войны с фашистской Германией.
Семейное наше жительство было очень скромное: никелированные кровати, платяной шкаф, газовая плита и водопровод с обогревателем. Когда к нам приезжали родичи из других городов России, мы с братом Сергеем ночевали в ванной комнате — укладывали на ванну грифельную доску, на которую мама стелила матрас, и, плотно закрыв водопроводный кран, ложились спать. Жаловаться на неудобства не полагалось…
В послевоенные годы так обитали все жители цековского дома на Можайском шоссе. Привилегированными считались семьи, которым распределялись галоши.
Отцовский ответ на предложения о новой квартире был одним и тем же: «Шофер, который меня возит, со своей семьей живет в худших условиях. Сначала дайте жилплощадь ему, а потом мне».
Своими сантиментами я вовсе не склонен давать какую-либо особую политическую оценку деятельности своего отца. Как представитель определенного социального сословия, он безгранично верил в незыблемость советского строя и был непоколебимым сталинистом. До самой своей кончины хранил в своем партбилете именное приглашение на похороны И. В. Сталина. Помню, как он воспринял известие о его кончине. Безнадежно махнув рукой, он отвернулся и внятно сказал: «Ну, теперь все».
Лишь спустя более полувека, после всех передряг, произошедших с нашей страной: кукурузной кампанией, передачей Крыма Украине, бессмысленными хозяйственными реформами, Карибским кризисом, сокращением и ослаблением армии, агонией и падением режима я начал понимать, что означало слово «все» в короткой отцовской фразе «Ну, теперь все». Он верой и правдой служил советскому строю, который дал ему, полуголодному мальчишке из далекой провинции, возможность получить высшее образование, стать преподавателем и ректором столичного вуза, а затем представлять культуру народов СССР за рубежом. Я думаю, что он, прекрасно зная подноготную этого строя, отдавал себе отчет, что с кончиной Сталина его ближайшее окружение начнет жить подобно паукам в банке, что приведет к деградации политического режима и, добавлю от себя, к его падению.
Конечно, в 1953 году я, мальчишка, которому едва исполнилось семь лет, ничего не смыслил в происходящем и находился под очень сильным влиянием своего отца — человека сильного и смелого, разумно сдержанного и необыкновенно образованного.
У него было правило, которое он исполнял с юности и до конца своих дней: не засыпать, не прочитав ста страниц какой-нибудь полезной книги. Собственно, мои жизненные воззрения формировались главным образом под влиянием Николая Алексеевича и Марии Ивановны.
Когда я был еще мальчиком, мама нанимала преподавателей, которые занимались со мной дома. Еще до школы меня обучала чистописанию Екатерина Степановна Новоселова, моя первая школьная учительница. Чуть позже к нам два раза в неделю приезжала преподавательница училища имени Гнесиных Ксения Михайловна (ее фамилии я не помню), которая занималась со мной музыкой.
С 10 лет меня стал обучать английскому языку — опять же дома — многоопытный выпускник института военных переводчиков Вадим Арсеньевич Минаев — высокий худощавый красавец, необыкновенно строгий. Он научил меня многому, в частности, традиционному написанию английских слов без отрыва ручки от бумаги. Вадим Арсеньевич учительствовал в 56-й школе, и через несколько лет я снова попал к нему на обучение, уже старшеклассником. У него была своеобычная система простановки оценок. Сначала он по несколько раз читал нам какой-нибудь отрывок английского текста, заставлял нас выучивать его наизусть с соблюдением всех хрестоматийных правил английского произношения, а потом каждому из учеников устраивал экзаменовку, во время которой мы должны были читать этот текст вслух перед всем классом. Оценки он проставлял так: безошибочное чтение — 5, одна ошибка (причем неважно какая: фонетическая, интонационная или грамматическая) — 4, две ошибки — 3. три ошибки — 2. Вадим Арсеньевич слушал нас с полузакрытыми глазами и с указкой в руке. Когда испытуемый допускал ошибку, наш учитель изящно ударял указкой по столу и заставлял ученика повторить неправильно произнесенное слово или предложение. Каждый из нас знал, что после третьего удара указкой наставлений уже не будет, а последует строгое указание: «Seat down!» (Садись!)
В середине 1960-х годов В. А. Минаев стал директором вечерних курсов иностранных языков, которые я закончил, будучи студентом технического вуза.
Самую высокую оценку своих знаний английского языка я получил от профессора Оксфордского университета Алистави Кромби. Это было в августовские дни 1971 года, когда в СССР проводился очередной международный конгресс общества исследователей истории науки. Профессор Кромби был президентом этого общества. В качестве переводчика я сопровождал тогда почетного гостя Академии наук СССР Витопа Конига — англо-говорящего профессора из Голландии, с которым исколесил пол-Москвы и пол-Ленинграда.

На такую интересную работу меня определил симпатичнейший сотрудник Управления внешних сношений АН СССР Петр Митрофанович Чикарев — о нем я подробнее расскажу позже,— хорошо знавший моего отца и прежде работавший в ВОКСе под его началом. Мне очень хотелось пообщаться с профессором Оксфорда, и с разрешения Петра Митрофановича я организовал поездку Витопа Конига и Алистави Кромби в Загорск в Троице-Сергиеву Лавру — в те времена такие поездки были возможны только с ведома компетентных органов.
Почти целый день я провел с профессором Оксфордского университета, наслаждаясь и впитывая в себя интонации настоящей английской речи.
На литургии в Троице-Сергиевом храме Кромби стоял, благоговейно внимая музыке русского церковного пения. Я видел, что он тоже хотел петь, но не делал этого. После церковной службы на мой простодушный вопрос, почему он не пел, он ответил: «I was afraid to spoil the singing» (Я боялся испортить пение)...
Днем позже я отвез этих почтенных иностранцев в подмосковную усадьбу «Архангельское». После экскурсии по ней мы отправились обедать на открытую веранду ресторана у ограды усадебного парка.
Стоял спокойный день уходящего августа. Переливы лесных солнечных бликов навевали лирическое настроение и желание общаться. Вспомнив, как благоговейно слушал Алистави церковное пение в Троице, я на староанглийском языке наизусть прочитал ему один из сонетов Шекспира. Выслушав меня, профессор Кромби сказал: «You have a sense of philology» (У вас есть чувство языка).
В один из последних съездовских дней мы оказались с Витопом Конигом в букинистическом магазине иностранной литературы на улице Качалова. По счастливой случайности туда приехал и профессор Кромби вместе со своим преемником — вновь избранным президентом общества исследователей истории науки, каким-то долговязым рыжим немцем. Естественно, я поздоровался с Кромби и попросил указать мне на книгу, купив которую я смог бы дальше совершенствоваться в английском языке. Кромби представил меня новому президенту и указал на один из томов собрания сочинений Стивенсона.
Увидев мою заинтересованность, Витоп Кониг купил мне эту книгу в подарок. Прекрасно понимая, что через несколько дней я уже никогда больше не увижу этих известных ученых, я попросил их оставить в этой книге свои автографы. Профессор Кромби написал мне: «Greetings to Nicolai, with whom I spent a pleasant half-hour in the Kachalov street book shop. 23 August 1971» (Приветствую Николая, с которым я провел приятные полчаса в книжном магазине на улице Качалова. 23 августа 1971 года). Ниже стоит подпись профессора Конига: «Giver to Nicolai, by a most thankful scientist, whom he accompanied in his trip throw Moscow and Leningrad» (Подарок Николаю от весьма признательного ученого, которого он сопровождал в его поездках по Москве и Ленинграду).
Эти комплименты я, прежде всего, адресую своему покойному учителю английского языка Вадиму Арсеньевичу Минаеву…
Когда я учился в институте, отец и мать не раз определяли меня во время летних каникул на месяц в Центральную клиническую больницу в Кунцеве, чтобы я поправил здоровье (при рождении врачи определили у меня порок сердца) и отдохнул — в те времена отцу по его общественному статусу такая роскошь в отношении уже взрослого сына была положена бесплатно, на другое же у родителей не было средств — Николай Алексеевич уже был на пенсии. В письмах той поры он постоянно сетовал на безденежье.
В больнице меня навещали родители, иногда сестра Нина, иногда товарищи. В одно из посещений Нина принесла мне два больших сочных яблока, которые я после ее ухода подарил лечащему врачу не без долгих колебаний — в нашей семье не принято было делать подарки официальным лицам, отец ненавидел подхалимаж. Свою жизнь он прожил, как мог, независимо, стараясь ни у кого ничего не просить, и мне советовал жить также. Однако тогда я не послушался и вручил Маргарите Павловне — так звали врача — эти злосчастные яблоки. Врачиха взяла их с явным удовольствием и с такой сладостно-тошнотворной улыбкой, что мне сразу стало противно и стыдно.
Когда я рассказал об этом отцу, он немного подумал и очень кратко выразил свое отношение к моему поступку: «Я бы так не смог».
Это произнес человек, два десятка лет занимавший видное место на вершине партийно-государственной пирамиды, получавший во время поездок заграницу от различных организаций и правительств щедрые подарки, которые мог безо всяких опасений увозить домой. Однако он не делал этого, а сдавал их в фонд общественного учреждения (ВОКСа), в котором трудился. То немногое, что попадало в дом, он раздавал своим товарищам.
Эти слова были произнесены в то время, когда во всех средствах массовой информации, в каждом разговоре окружающих меня людей «во всю ивановскую» обсуждали, какие завораживающие дыхание обывателей награды и подарки подносились правящей советской элите, когда все безудержно стремились в заграничные командировки, чтобы послаще заработать.
Отец никогда не стремился в другие страны. Еще до войны он отказался от предложения уехать послом в Новую Зеландию, после ухода на пенсию — от предложения стать советником нашего посольства в Польше. «Дома и солома едома», – часто говаривал он по разным поводам.
В незрелом возрасте, когда цветут юношеские мечтания, я, конечно, спрашивал отца, который уже находился на пенсионом покое, почему он всю свою жизнь отказывался от удобств, роскоши, подарков и почестей: от большой квартиры, от двухэтажной правительственной дачи (на лето родители снимали в подмосковной деревне Улиткино комнату с террасой в избе Евфросинии Васильевны Беловой; †1950-е годы), от прибавки к жалованию за знание иностранного языка (по долгу службы он занимался на курсах английского языка и довольно хорошо им владел, во всяком случае читал и переводил со словарем уверенно), от ученых званий, почему долго продолжал ездить на машине «Победа», когда ему по рангу уже полагался «ЗИМ», от земельного участка и т.д., он как-то ответил: «Чем больше у человека денег, тем меньше совести».
Больше я ему подобные вопросы не задавал, осознав, что это не революционный пуританизм, а что-то совсем другое.
В минуты сердечных общений мама читала мне стихотворение, с которым много было связано в ее отношениях с отцом:

У меня для тебя есть
Тысячи ласковых слов и наречий.
Хочешь, их я тебе подарю?

Чьи это стихи, я не знаю и кроме этих первых строк остального не помню.
Свою многотрудную и нелегкую жизнь мои родители прожили без уныния, неразлучно и чисто, оставив после себя самое главное — доброе имя и светлую память. Они оба имели прекрасный музыкальный слух, и, бывало, пели на два голоса. Радовались успехам детей и друзей и скорбели от несправедливости и всякой неправды. Ближним помогали во всем, в чем только было можно.
Мама была необыкновенно жизнерадостной, веселой и гостеприимной, открытой для всех. Мужу подчинялась безоглядно, относилась к нему благоговейно и с опасением вызвать его неудовольствие. Такое же отношение к нему, как могла, прививала детям.
Как вспоминала моя старшая сестра, даже во время войны и некоторое время после её окончания, когда продукты выдавались по карточкам, притом только самые необходимые — сахар, соль, мука, крупа, (в войну ещё по ленд-лизу из США — сгущёнка, колбасный фарш и консервированная кукуруза), мама ухитрялась вкусно готовить, отстояв за этим скудным провиантом длинные очереди с ночи и до полудня следующего дня. Каждую неделю она пекла пироги, это и я хорошо помню.
В более благополучные времена по праздникам семейный стол накрывался по «высшему разряду» — было много гостей, много еды, вина, подарков, песен, плясок и веселья.
Как истинная уроженка Ростова Великого, мама была бойка и остра на язык и, не задумываясь, выдавала «перлы», от которых со смеху живот сводило. Вот примеры.
Летом 1957 года в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Почти все девушки ходили тогда в ситцевых пестрых юбках «солнце-клеш» и косынках из той же ткани. Сшила себе такой наряд и дочь хозяйки дома в Улиткино Галя. И вот мама, увидев ее однажды в ситцевой косынке, вдруг вымолвила фразу, от которой мы все буквально повалились от смеха: «Галя! А ты носишь юбку-то, которая на голове платочек?» Прошло некоторое время, и я сообразил, что мама произнесла самый короткий набор слов, подходящий для этого случая. Если следовать правилам грамматики, то нужно было спросить: «Галя! А носишь ли ты юбку, сшитую из той же ткани, из которой сшита твоя косынка?», но в этом случае число слов увеличивалось бы вдвое. Мама непроизвольно сократила эту фразу вопреки всем нормам русского языка, но при этом все поняли, о чем она спрашивала.
Однажды к нам на Кутузовский проспект пожаловали гости в связи с каким-то праздником. Мама, как всегда, долго готовилась к этой встрече и, конечно, волновалась. Приветствуя гостей за столом, она от хлопот и волнений вместо того, чтобы сказать: «Мы всегда рады видеть вас в нашем доме, здесь вы всегда найдете приют и угощение, приходите чаще, не стесняясь, в любое время можем увидеться и т.д.», произнесла: «Дорогие друзья, как хорошо, что вы пришли! Пейте, ешьте, веселитесь. До свидания!» Смысл этого каламбура дошел до гостей только после двух-трех рюмок. Один из них, видимо, впервые попавший в наш дом, вдруг спросил: «А что, нам уже пора уходить?»
Как-то раз летом мы всей семьей решили совершить прогулку на речном трамвайчике по Москве-реке. Папа купил билеты и пропускал нас по очереди по узкому трапу на палубу. Мама шла первой, папа замыкал шествие. На папе была шляпа. Речной кондуктор, естественно спросил у мамы билет, на что мама, указав на папу, произнесла: «Билет там, в черной шляпе».
Как-то мой близкий друг Слава Забелин привел к нам в дом своего товарища художника Виталия Петровича Власова-Климова — жизнерадостного любителя от души выпить и закусить. Моя мама посмотрела на его могучую фигуру и, что называется, «в лет» сказала ему: «Сюда, сюда садитесь, Виталий Петрович, поближе к водочке».
С первого взгляда она оценивала людей и приклеивала им неотлипаемые прозвища. Про иного человека мама говорила: «С лысинкой родился, с лысинкой умрет»; про иную пищу: «Смерть мухам», про разные несообразные житейские случаи: «Сливай масло в керосин», про иных женщин: «Куда родить, она дать-то не может» и т.д.
Интересно было наблюдать за мамой на рынке, она задорно и умело торговалась и была искренне рада, когда ей удавалось выторговать что-либо подешевле.
В домашней обстановке мама была раскована, очень любила, когда приходили гости — для нее это всегда был праздник — и потчевала их вином и закуской не на шутку, никогда не переступая границ приличия. Ни ее, ни отца я никогда не видел пьяными или в ином непотребном виде. При этом мама ухитрялась «накачать» иного мужчину вином и водкой так, что тот валился со стула. Мама веселилась от души, владея искусством — иначе такой дар не назовешь — создать впечатление, что выпивает наравне со всеми, для этого у нее было множество разных приемов. Одним из таких «пострадавших» был, например, начальник Управления кадров МИДа Дучков, крепкий и крупный мужчина, который потом вместе с мамой долго смеялся над тем, что с ним произошло от маминого угощения.
Отец был человеком другого нрава. Общаться с ним было непросто, и многие не знали, как это делать. Он прозревал людей и всегда держал дистанцию между собой и собеседником, часто бывал ироничен. Например, подначивал меня так. Когда я, глядя не его большую библиотеку, спрашивал: «Папа, что мне почитать?», он отвечал: «Родителей своих почитай».
Как пример мягкой иронии Николая Алексеевича привожу еще запись из его дневника, сделанную в 1962 году в связи с застольем, за которым отмечали день рождения одного из его товарищей В. И. П-ва — бывшего ректора московского текстильного института, впоследствии ответственного работника Министерства легкой промышленности:
«Сказала речь А. И. (жена юбиляра. — Н.В.), затем я. Больше речей не было.
В общем, В. И. позвал "нужных" людей – из них я знаком только с Троховым, который приналег на водку, очень скоро захмелел и стал петь песню "Когда б имел златые горы". Эта песня оказывается бесконечная, и пел он ее не менее 15 минут – пока все от нее не ошалели. Жена маленького человечка (это какой-то полковник в отставке, бывший сосед В. И.) сидела рядом со мной. Она усиленно "налегла" на коньяк и скоро "дошла". Муж сидел напротив нее, и когда она делала попытки поплотнее сесть со мной, то муж кричал ей через стол: "Катя!", но это мало на нее действовало. Кстати, непонятно почему ее зовут Катей: она Сарра или Ревека. Воспользовавшись перерывом для перекура, я от нее ушел. Тогда к ней подсел дядя с бородой веером, а муж, видя такое дело, побежал ловить такси, пригнал машину, поскорее отвел свою "Катю", а вослед за ним ринулся Трохов, который тоже под конец заговорил с ней».
Оценивая других людей, отец, как говорят, за словом в карман не лез. «Вождь мирового пролетариата», — язвительно говорил он мене об одном члене хрущевского Политбюро, явно указывая на его совершенную безграмотность, «Дуб дубовый, я его давно знаю», — говорил он о другом, и не было числа таким высказываниям. В необходимых случаях Николай Алексеевич высказывал свое мнение прямо. «Знаешь, — однажды рассказал он мне, — недавно встретил замминистра иностранных дел Орлова, он сказал по поводу назначения N послом одной из иностранных держав: "Как ты был прав, давая ему отвод! Все твои предсказания сбылись, он не справился со своей миссией, пришлось его переводить на другую работу"».
Еще помню, как он с большим юмором рассказывал о сотруднике нашего посольства в одной из крупных капиталистических стран, который был задержан полицией во время пьяного дебоша в публичном доме. Естественно, его отозвали из страны пребывания, и через некоторое время он предстал перед руководством отдела иностранных кадров, где ему сказали, что спасти себя от сурового наказания он может, только написав чистосердечное признание с подробным описанием содеянного. Горе-сотрудник уединился в предоставленную ему комнату и писал свою записку больше часа. Потом он отдал ее в руки заведующего отделом, который обратил его внимание на то, что эта записка должна быть как-то озаглавлена, например: «Служебное пояснение», «Докладная», «Объяснительная записка» и т.д. Сотрудник снова уединился и после непродолжительного раздумья дал такой заголовок своему сочинению: «О Канаде». С незадачливым «дипломатом» поступили милостиво…
Разумеется, Николай Алексеевич никаких вольностей себе не позволял.
Присутствие отца всегда придавало нашему дому ощутимую хозяйскую строгость и державную торжественность, какую придает флоту линкор в океанском плавании. При отце мне не полагалось громко разговаривать, шалить или звонить по телефону.
Несмотря на свою строгость, он очень любил нас и постоянно над нами, т.е. над моей сестрой, над моим братом и мной, не злобно подшучивал. Мне, например, он сочинял разные шутейные стихи. Когда он видел, что я не понимаю его шуток и злюсь, то гладил меня по голове и называл касатиком — это, как известно, одно из самых ласковых обращений в русском языке.
По природе человек очень добрый, он внешне выглядел суровым и неприступным — так круто закалила его жизнь. Его сдержанность и породистая манера поведения вызывали неподдельное уважение и собранность. Он относился к тем редким людям, которые побуждают окружающих задумываться о том, что они представляют собой в жизни. Иногда на улице милиционеры невольно отдавали ему честь, настолько внушительной была его походка.
Прекрасно знал русскую классическую литературу, наизусть цитировал стихи Блока, Бунина, Есенина, Пушкина, обожал Чехова. Его интересовала не только художественная, но и политическая, мемуарная литература. Библиотека его обширна: в ней собрания сочинений А. Пушкина, Н. Гоголя, А. Чехова, А. Куприна, Ф. Достоевского, Л.Н., А.Н. и А.К. Толстых, М. Лермонтова, Н. Лескова, С. Есенина, С. Сергеева-Ценского, А. Блока, Г. Успенского, И. Бунина, Н. Телешова, К. Паустовского, М. Горького, Д. Мамина-Сибиряка, В. Шишкова, А. Островского, И. Крылова, М. Загоскина, Д. Григоровича, Н. Некрасова, П. Мельникова-Печерского, Н. Добролюбова, С. Никитина, В. Маяковского, М. Шолохова, и многих других классиков русской литературы, а также сочинения зарубежной писателей: У. Шекспира, Ч. Диккенса, Лопе-де-Вега, Ф. Шиллера, М. Сервантеса, Д. Лондона, Э. Золя, Стендаля, Д. Рида, Г. Мопассана, П. Мериме, М. Твена, Ж. Верна, Ш. Костера, Г, Уэльса, Г. Фильдинга, П. Бомарше, Э. По, А. Мюссе, С. Цвейга, Ж. Мольера, Б. Шоу, У. Теккерея, О. Хайяма, Ф. Петрарки, сочинения римских, греческих и многих восточных авторов, а также уникальные словари и справочники, редчайшая подборка книг по дипломатической практике, которые ему были интересны.
Неизбежно стояли в отцовской библиотеке и сочинения Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Эти книги я после кончины отца выкидывать не стал, читать тем более, а использовал их для звукоизоляции комнат. Хорошо поглощают звуки!
Отец очень ценил Чосера, Диккенса, пристально следил за современной ему иностранной литературой.
Любил остроумно сказанное слово. В официальной обстановке выступал достойно, красноречиво и артистично, без всякого позерства. В его архиве сохранилась записка, переданная ему во время одного из дипломатических завтраков председателем ВОКСа профессором А. И. Денисовым: «Николай Алексеевич, очень прошу вас произнести за столом краткий тост. Я буду рад вас послушать. А. Денисов».
И за домашним столом он произносил тосты очень красиво. Помню, как на одной подмосковной даче он с Марией Ивановной оказался за одним столом с советником МИДа Р. Т. — будущим Чрезвычайным и Полномочным послом СССР. Он и его очень красивая жена Нина были младше отца более чем на двадцать лет. Отец произнес изящный тост в адрес супруги Р. Т-ва., затем взял со стола рюмку с вином, подошел к Нине и поцеловал ее в уста. Все это было проделано настолько элегантно, что ни у кого не вызвало никакого ощущения пошлости или брезгливости. Р. М., будучи истинным дипломатом, в ответ проделал то же самое по отношению к моей маме и также артистично.
Еще помню, как отец произнес тост за домашним столом в гостях у одного ответственного работника ЦК КПСС, которому, как и его товарищу из другой организации, было присвоено в тот день звание генерал-майора. Праздновали присвоение очередного воинского звания они вместе. Во главе стола был старший по военному званию — то ли генерал-лейтенант, то ли генерал-полковник, который, открывая вечер, произнес такую заунывную речь, что всем стало не по себе. Этот «заглавник» стола, похваляясь, твердил, что стал генералом в 36 лет, а виновники торжества — в 50. Разумеется, в этом же ключе стали затем произносить тосты и другие гости. Николай Алексеевич, прослушав все это занудство, перебил его словом и тем, что он был старше всех по возрасту. Осанисто поднявшись, он напевно и размеренно произнес примерно следующее: «Я очень рад, что наша Советская армия обрела двух молодых, красивых и образованных генералов. Долгие годы они будут нести свою службу по укреплению оборонной мощи нашего государства». На фоне таких слов, предыдущие тосты померкли, и вечер продолжился совсем по другому начертанию.
Вот такие были домашние застолья, во время которых отец очень часто по просьбе гостей читал стихи.
Обычно же он был на удивление молчалив, разговаривал лишь по необходимости — кратко и вразумительно. Взгляд держал долу и, слушая собеседника, посматривал на него исподволь, не выдавая своих чувств.
Он и в мир иной отходил почти без слов, спокойно и мужественно. Мы попрощались молча, глядя друг другу в глаза. С собой в могилу я унесу этот мгновенно пронзающий годы взгляд отца…
В 1957 году мы переехали в правительственный дом № 26 по Кутузовскому проспекту, поменявшись квартирами с одним из его жителей.
Главной затейницей такого переезда оказалась моя мама, которая ухитрилась, в обход отца, попасть к председателю Моссовета Н. И. Бобровникову (родители бывали у него в гостях дома и на даче) и убедить его в необходимости такого обмена — при оформлении документов в Киевском райисполкоме маме не хотели верить, что вице-президент ВОКСа живет с тремя детьми в 36-метровом двухкомнатном жилище. Новая квартира оказалась, впрочем, не на много больше прежней…
Мне очень запомнился такой эпизод нашего жития в 26-м доме, режим охраны которого был уже совсем другой, потому что там в то время поселились многие секретари и члены Политбюро ЦК.
Дело было так.
Около двух часов дня отец приехал домой отобедать — это было его обычное правило.
Мама, всегда готовая к его приезду, воскликнула: «Коля, проходи, все готово!» Отец, чинно расположившись, сел в столовой за обеденный стол. Наступила тихая пауза, как вдруг раздался нежданный звонок в дверь, которого в те времена все боялись. Тишина стала медленной.
Я почувствовал, что мать и отец не торопятся. Они были спокойны. Это спокойствие передалось мне. Я пошел в угол столовой и без страха стал смотреть на входную дверь квартиры, в проеме которой появился высокий человек в штатском, который, не переступая порога, откозырял матери: «Это квартира Визжилиных?»
Мама со своей обычной гостеприимностью и расторопностью ответила: «Да, да! Проходите, пожалуйста». Человек в штатском неловко переступил порог и спросил: «А Николай Алексеевич дома?» — «Да, да, конечно, вот он, сидит, обедает», — ответила мама. «Можно к нему подойти?», — спросил этот высокий человек.
После разрешения мамы он, как-то по-домашнему неловко вытягиваясь в струнку, остановился на расстоянии двух-трех шагов от отца с вопросом: «Николай Алексеевич! Какого цвета машина, на которой Вы приехали?»
Отец ответил по обыкновению кратко: «Зеленого».
— Коля, Коля, — подбежала мама к отцу после ухода службиста, — а как же ты приехал на зеленой машине, а не на черной?»
— Разгонная, — ответил отец и, закончив трапезу, неспешно направился к выходу. Мама его больше ни о чем не спрашивала — по семейному уставу было не положено…
С детских лет помню, как автомобиль «ЗИМ», два шофера которого — Дмитрий Иванович Бердышев и Павел Кириллович (фамилию его я забыл) — дежурили на нем круглосуточно, обеспечивая бесчисленные поездки отца, остановился у ограды одной из правительственных дач. Отец и мать вышли из машины, чтобы осмотреть особняк, предложенный им на длительный срок для летнего и зимнего отдыха. Дача двухэтажная, за глухим деревянным забором, на втором этаже — биллиардная.
— Коля, Коля! — воскликнула мама. — Ведь тут газовая плита, не как у Фроси, наконец-то, я не буду тебе готовить на керосинке!
После осмотра апартаментов отец к несказанной моей радости произнес: «В Улиткино», и «ЗИМ» под крепкой рукой нашего любимого шофера Дмитрия Ивановича развернулся и отвез нас в деревню к Евфросинье Васильевне Беловой.
Что же представляет собой Улиткино?
Это семь слобод-улиц, причудливо расположенных на небольших горках (Константинополь!), на самой высокой из которых — церковь Марии Магдалины. Через все село протекает маленькая речная речушка с интереснейшим названием, которое вызывает у русского человека невольные исторические ассоциации — Калитейка. Мой отец в шутку называл эту речушку Переплюйкой за ее малую ширину. Между прочим, это метко пущенной название в селе прижилось, и не раз я слышал, как сельчане называли Калитейку Переплюйкой.
С Заречной слободы, где стоял дом тети Фроси, нужно было подниматься к церкви на довольно приличную высоту от источника, где жители слободы набирали воду. Точнее сказать, подниматься нужно было к руинам церкви, в которые она была превращена в безбожное время, и в которых был обустроен кинотеатр.
Несмотря на это, в деревне каждый год 4 августа (н. с.) отмечали свой престольный праздник — память равноапостольной мироносицы Марии Магдалины. В безбожные времена отмечали по язычески: всеобщей пьянкой, драками, поножовщиной, но все же никто об этом «праздновании» не забывал. На Заречной слободке безмятежно закончил свой земной путь церковный староста церкви святой Марии Магдалины Николай Иванович Белов, с ним очень любил беседовать мой отец. Когда Николай Иванович почил, я усердно сотворил надпись на кресте его могилы деревенского кладбища, что рядом с Улиткино на взгорье…
Русские точны на язык: несмотря на то, что это поселение ранее называлось Марьино, они назвали его Улиткиным, оно действительно по причудливости своего расположения напоминало улитку, которая незаметно для человеческого роста и глаза ползет по маленьким камушкам. По своему расположению на пригорках это селение напоминало очертания человеческого уха…
Для меня, маленького мальчика, выросшего в городе, летние каникулы в Улиткино были нескончаемым праздником: строительство избы деревенскими мужиками, ночные костры, тихие вечера с мальчишками на сеновале, игры «в наших и фашистов», грибная охота, ловля пескарей в Калитейке, неспешные вечерние рассказы хозяйки дома, например, о том, как она сразу после войны строила себе дом. Нищета была полной: пока не было избы, тетя Фрося спала в какой-то халупе рядом со стройкой, где даже подушки не было, укладывала голову на свою собаку…
На околице деревни стоял пожарный сарай, который вызывал жгучее любопытство всех мальчишек. Через щели его запертых деревянных ворот можно было видеть прочную телегу с красной двуручной помпой, пожарные шланги, похожие на заснувших змей, затейливые инструменты, развешанные по стенам. Рядом с сараем стоял высокий столб с перекладиной, на которой висел небольшой колокол, некогда снятый с разрушенной колокольни сельской церкви.
Трогать веревку, которая была привязана к языку колокола, нам, мальчишкам, категорически запрещалось. А поскольку удержаться от удовольствия разок ударить в колокол было невозможно, то расплачиваться за такую проказу приходилось своими ушами, которые нещадно драли взрослые. Я долго не мог понять, почему не разрешалось даже подходить к колокольному столбу, пока не случился в деревне пожар.
Помню страшную вечернюю грозу: проливной дождь, сильные раскаты грома и громадные молнии, которые непрерывно сверкали, казалось, над самой головой. Перепуганные до смерти, мы сидели в доме, напряженно ожидая, когда кончится этот бешеный шквал огня и грома. Как и положено такой сильной грозе, она прекратилась через несколько минут, и темно-синяя грозовая туча стала уходить, медленно и торжественно открывая небо, обагренное лучами заходящего солнца.
И вот в этой вдруг наступившей красновато-лиловой тишине раздался звон пожарного колокола. Его приглушенные размеренные удары наполнили весь воздух, все пространство, все мое существо такой жуткой тревогой, по сравнению с которой только что пережитый страх от гигантских молний и рычащих раскатов грома казался пустяковым приключением…
Деревенское жительство было настолько интересным, что после нескольких дней пребывания в детском санатории «Сосны» — самом роскошном, элитном, в который меня в шестилетнем возрасте по настоянию врачей отправили родители, я закатил отцу и матери настоящую истерику с требованием отправить меня в Улиткино. Мои слезы были совершенно искренними, поэтому отец, завернув меня в одеяло и положив на плечо, отправился к главному врачу санатория с просьбой забрать меня домой досрочно. Уверен, что делал он это с большой радостью, прекрасно понимая, что воспитание в тепличных условиях ничего хорошего сыну не сулит…
Какие еще остались детские впечатления от сельского жития?
На всю жизнь запомнил омертвевшие промозглые подклеты бывшего здания церкви, по которым мы, мальчишками, с Борей Осиповым, моим соседом по Заречной улице и другом по жизни, лазили, пугаясь каждого шороха, в глупой надежде найти якобы сокрытый там клад — все-таки удивительно это стремление русских людей верить в несуразные легенды.
Ничего мы там, конечно, не обрели, кроме синяков, ссадин и ожогов крапивы, заросли которой окружали церковь.
Сзади церкви было кладбище с некоторыми сохранившимися богатыми надгробиями из черного камня. На этом кладбище уже никого не хоронили, однако эти надгробия, многие из которых не стояли, а уже лежали на земле, молчаливо свидетельствовали о том, что некогда село было очень богатым.
Еще в 1950—1960 годы в Улиткино была школа в большом крепком деревянном доме рядом с церковью, при школе — очень хорошая библиотека, которая работала и в дни летних каникул. Как и другие сельские мальчишки, я брал там книги. Читал я помногу, сначала детскую литературу, а по мере взросления и более серьезные книги, например, А. Н. Толстого, потом А. П. Чехова, А. И. Куприна, М. Е. Салтыкова-Щедрина. Собственно, привычка к чтению укоренилась у меня примерно с 12—13 лет именно в Улиткино.
Прошло время, много лет, я окончил вуз, защитил в нем диссертацию, успешно работал преподавателем, потом, круто переменив свою судьбу, стал редактором альманаха «Памятники Отечества». Однако, несмотря на кипучую жизнь, ностальгия о родине детства меня никогда не покидала.
Купив автомобиль, я упросил свою маму поехать в Улиткино. Там произошло нечто похожее на чудо. Поздним вечером мы с Борей Осиповым, моим детским товарищем, пошли прогуляться, и не он, урожденный житель села Улиткино, а я провел его по всем местам нашего детства — ноги сами все вспомнили, несмотря на почти полную темноту. Есть в этом месте какая-то таинственность, которая не может быть передана, например, через интернет.
Еще раз я побывал в Улиткино, когда там восстанавливали церковь — ту самую, в подклетах которой мы ползали в поисках несуществующего клада.
Храм Марии Магдалины ныне восстановлен, в нем идут богослужения, и осеняет он всю округу не только своим местоположением, а, прежде всего, светом Христовой истины.
Оказалось, что этот храм изначально был построен в XVIII веке на средства молдавского Господаря Кантимира и восстановлен с помощью фонда Кантимира…
Об этом я узнал лишь в 2008 году на церковной трапезе после литургии, которую в день Марии Магдалины служили четыре православных священника: русских и молдавских в присутствии посла Молдавии в России. Попал я тогда на престольный праздник по приглашению отдела внешних церковных связей Русской Православной Церкви…
Наверняка, кто-то скажет — вот русские сами ничего не могут, а только за счет других. Такому «сказателю» я быстро напомню, во-первых, кто он такой и почему сам не участвовал в восстановлении храма, а, во-вторых, расскажу про своих родителей, которые своим примером, самым настоящим, унаследованным от предков укладом семейной жизни воспитали меня в истинном православии в «жуткие, кровавые времена» (С. Есенин) безбожия, не употребляя молитв, но твердо зная, что есть такие понятия, как совесть, работа и еще русская земля — родина, где находится таинственное селение Улиткино.
К сожалению, всякие каникулы, даже длинные летние, имеют свой конец и к 1 сентября меня увозили в Москву — летние праздничные дни оставались позади...
Московская квартира, в которую мы переехали на склоне лет отца, с полным основанием можно назвать исторической — некоторое время после войны и до своей трагической гибели в ней жил секретарь ЦК КПСС А. А. Кузнецов, расстрелянный в 1948 году по так называемому «ленинградскому делу». Очень хорошо помню его вдову — Зинаиду Дмитриевну, которую после нескольких лет содержания в одиночной камере выпустили на свободу и благодаря заступничеству А. Н. Косыгина, супруга которого была двоюродной сестрой Зинаиды Дмитриевны, снова поселили в том же подъезде дома № 26 на Кутузовском проспекте, двумя этажами ниже прежней квартиры, которую после гибели ее мужа перепланировали и передали другой семье.
Она нередко по-соседски захаживала к нам и, глядя на массивные двустворчатые двери кабинета своего мужа, каждый раз горестно вздыхала. Из тюрьмы она вышла молодой женщиной, однако выглядела как очень пожилая дама: была совершенно седа и беспрерывно курила папиросы «Беломор», к которым привыкла в тюремном заточении. От нее в течение многих лет требовали признания виновности ее мужа. Такого признания она не сделала, поэтому вышла из тюрьмы только после марта 1953 года. Ее детям Галине и Юрию (?) тоже пришлось хватить немало лиха — несколько лет они прожили вдали от Москвы, разумеется, без родителей.
Незадолго до своей кончины Николай Алексеевич отчасти удовлетворил мое любопытство по поводу обстоятельств его отстранения от работы в ЦК ВКП(б). «Берия подыскивал ключи к Кузнецову (тому самому Кузнецову, в квартиру которого мы переселились в 1957 году), — пояснил он мне, — а я попал в этот сложный переплет». Вспоминая слова З. Д. Кузнецовой о том, что Сталин намеревался поставить ее мужа не место Берии, я лишь на малую толику могу представить себе состояние отца в разгар «ленинградского дела».
Все это я стал осознавать только в юности, которая пришлась на пору «хрущевской оттепели». В выпускном классе средней школы нас всех тогда заставляли читать рассказ Солженицина «Один день Ивана Денисовича». Мы читали и дивились…
Наш выпуск 1964 года учителя школы много лет считали самым интеллектуальным. Мало кто из нас не поступил в высшие учебные заведения с первого захода. В конце концов, высшее образование получили почти все. Конечно, очень большую роль сыграли в этом наши родители, которые со своими детьми обращались по-сталински строго, и все наши шалости пресекали на корню, постоянно побуждая к прилежному учению. Мы по-хорошему боялись родителей, в особенности отцов, которые периодически давали нам «выволочку» — за плохие отметки в дневнике, опоздание на занятия в школе, за — не дай Бог — выкуренную сигарету. О дерзости по отношению к школьным учителям не могло быть и речи, паче о порнографии и наркомании.
Мы часто по собственной инициативе устраивали литературные и музыкальные вечера, ставили пьесы на школьной сцене, прилежно участвовали в олимпиадах московских вузов и даже «издавали» свой классный журнал тиражом в 1 экземпляр, в котором публиковали свои рассказы и стихи.
Разумеется, не обходилось без вольностей. Например, Юра Романов, сын председателя Госкомитета СССР по кинематографии и члена ЦК КПСС, однажды уехал с правительственной дачи в Жуковке на Кутузовский проспект на отцовской служебной машине, чем привел в полное замешательство службистов КГБ. Управлять огромным ЗИЛом было просто, потому что под ногой водителя находилось всего две педали — газ и тормоз. Милиционеры такие машины никогда не останавливали. Эта вольность обошлась Юрке дорого — в присутствии своего отца он, обычно раскованный в поведении, бледнел и становился по-заячьи робким.
Однажды мы всем классом удрали с уроков в знак протеста против распоряжения директора школы П. С. Окунькова об отмене у нас в школе так называемого «дня здоровья». В этот день в соответствии с распоряжением РОНО (районный отдел народного образования) школьники освобождались от занятий. Петр Сергеевич Окуньков — человек крутой сталинской закалки — посчитал такое распоряжение ничем необоснованным.
Мы, не созревшие умники наступивших «демократических свобод», собрались у Сережи Петроковского. Отец Сергея — Александр Михайлович — долгое время работал помощником Председателя Совета Министров СССР Г. М. Маленкова. Квартира у него была большая — такая, что в ней свободно разместились 30 человек нашего «доблестного» 11-А.
Наш «бунт» был бесшабашно веселым и закончился примерно через два часа после того, как в дверь квартиры стали стучаться разгневанные родители. Никого, впрочем, кроме нас с Сергеем, они не застали, поскольку в квартире был черный ход, через который все быстро убежали…
Эти шалости нисколько не мешали нашим занятиям. Мы учились прилежно и многие предметы — иностранные языки, математику, химию, историю, литературу — осваивали гораздо глубже, чем это предписывалось школьной программой. Наш замечательный учитель литературы Бениамин Львович Бочкачиев постоянно побуждал нас писать сочинения на вольные темы и наизусть учить стихи. Первые десять минут каждого урока он предоставлял каждому из нас, и мы по очереди читали перед всем классом стихи своих любимых поэтов.
Задушевный друг моей школьной юности Миша Петров от природы обладал таким красивым баритоном, что песни, им исполняемые, порой вызывали слезы даже у взрослых. Мой отец как-то в шутку сказал ему: «Зачем ты только, Миша, в школе учишься?! Пел бы себе, да пел».
С Сережей Петроковским мы одно время так увлеклись химией, что к 8-му классу наизусть выучили вузовский учебник по этому предмету. Все свое свободное время мы посвящали химии: ездили на занятия в химический кружок московского университета, закупали реактивы, посуду и аппаратуру для проведения опытов, устроили у нас в квартире целую лабораторию.
В 8-м классе я занял третье место во Всесоюзной химической олимпиаде для школьников, которую проводил московский университет. В то время это давало право поступить на химический факультет университета без сдачи экзаменов по основному предмету.
Однажды мы насмерть перепугали не только моих родителей, но и жителей всего подъезда*.
Дело было так. Сережа прочитал в каком-то химическом справочнике описание опыта по получению так называемой «гремучей смеси» (это смесь водорода и кислорода, составленная в определенной пропорции), и мы решили провести этот, в общем-то, очень простой опыт. Вечером Сережа пришел к нам домой, и мы стали готовиться к его проведению.
Суть опыта состояла в следующем. На трубку аппарата Киппа ставилась пустая консервная банка так, чтобы в нее мог поступать водород. В верхней части банки протыкалась шилом маленькая дырочка, которую  на  некоторое  время надо  было заклеить мокрой
_______________________________

*В разное время наш подъезд населяли, кроме А. А. Кузнецова, люди именитые и важные: один из заместителей председателя КГБ, народные артисты СССР Бэлла Руденко, Давид Тукманов, Полад Бюль-Бюль-Оглы, академики Л. Персиянинов, А. Чучалин, заведующий отделом ЦК КПСС Силин, композитор Ефремов.

бумажкой. После того, как банка полностью заполнялась водородом, нужно было, сняв бумажку, поднести к отверстию зажженную спичку. После сгорания части водорода в открытой полости образовывалась «гремучая смесь». Как утверждали авторы этого опыта, после образования этой смеси должен был последовать сильный хлопок.
Нам с Сережей хватило ума провести такой опыт не дома, а на лестничной площадке. Мои родители, прекрасно зная о нашем увлечении и приветствуя его, совершенно спокойно к этому отнеслись и сели «расписывать пулю» — на склоне лет они вместе с кем-нибудь из друзей частенько коротали вечера за неспешным преферансом.
Мы сделали все так, как было рекомендовано в справочнике, только вместо «сильного хлопка» услышали такой грохот, что через несколько секунд открылись двери всех квартир подъезда. Перепуганные жильцы решили, что в подъезде либо взорвалась бомба, либо с верхнего этажа упал лифт.
В ту юношескую пору мы, конечно, влюблялись. Сереже нравилась какая-то девица высокопоставленных родителей, которые жительствовали в его подъезде, а мне Ириша Андропова, с которой в отроческие весенние месяцы я учился в одном классе детского санатория «Подмосковье» — была такая практика обучения цековских детей.
Ира была очень привлекательна — брюнетка с карими глазами и ярко выраженными греческими чертами лица.
Мы гуляли с ней по бульварам Москвы, ходили в Третьяковскую галерею, где она меня спрашивала, какая из одежд на полотне Александра Иванова «Явление Христа народу» мне нравится, потом шли мимо Большого театра, около которого она неожиданно закрыла мне глаза ладошкой и весело спросила:
— Сколько коней на фронтоне Большого театра?
— Четыре, — незамедлительно ответил я, и мы пошли дальше.
Оторопь наступила не сразу… После многочасового общения с Ирой я почувствовал за спиной какую-то дискомфортную обстановку. Оглянувшись, обнаружил, что за нами неотступно, примерно на расстоянии ста метров медленно следовал черный ЗИЛ.
В ответ на мой рассказ о встречах с Ириной отец, усмехнувшись, с ехидцей сказал: «Давай, давай». Волею судеб отношения с Ирой не продолжились…
Мои самонадеянные и залихватские юношеские заявления он как-то охладил словами: «Такими, как ты, крыши стелят». Я вовсе не обиделся, а стал думать, почему это так — грешно, дескать, такими «умными» людьми, как я, «крыши стелить».
Однажды я, уже повзрослевший юноша, вернулся домой после долгого дня работы с президентом американского союза познавательных обществ (это ранг вице-президента Академии наук СССР) — господином Фредериком Бюрхардтом, у которого был сопровождающим переводчиком. Вернулся в самом приподнятом настроении, потому что по распоряжению Петра Митрофановича Чикарева «сподобился» просидеть два часа в президиуме кремлевского дворца съездов на открытии очередного международного съезда исторических наук.
На мои восклицания по поводу своих «достижений» отец неспешно произнес: «Имей в виду, что ты сияешь в отраженном свете».
Тогда я, дубина стоеросовая, подумал, что отражаюсь в свете г-на Б-та — ведь с ним я попал в этот самый престижный и самый почетный президиум страны. Лишь через несколько лет осознал, что сиял-то я не в свете г-на Б-та, а в свете заслуженной чести своего отца, и что такую честь заслужить не просто.
Еще я понял, что отец — это фигура, классом выше всех тех, кого мне приходилось встречать в жизни.
Окончательное осознание отцовского отношения ко мне произошло так.
В конце ноября 1973 года я, будучи преподавателем кафедры технологии текстильного машиностроения, принес ему поздравление по случаю его 70-летия, напечатанное на бланке Московского текстильного института. Николай Алексеевич спокойно прочитал послание своих давних вузовских коллег и товарищей, разумеется, понял, что это письмо организовал для него я, и, отдавая письмо мне, с какой-то особенной просветленной грустью умудренного жизнью человека сказал: «Это поздравление уже не мне, а тебе».
Так отец дал мне понять, что я начинаю представлять какую-то ценность для общества…
В последние годы отец часто болел и нередко попадал в Центральную клиническую больницу в Кунцеве. Больше всего его мучила поясница, которую он сорвал в юности, очищая котельные трубы на фабрике.
Осенью 1965 года я навестил отца в ЦКБ, куда он в очередной раз угодил по случаю своего радикулита. Палата на двоих. Сосед отца — Алексей Иванович Аджубей, зять Хрущева, ухоженный и упитанный мужчина, похожий на рыжего поросенка. К тому времени он уже перестал быть членом ЦК КПСС, но продолжал пользоваться «кремлевкой», как депутат Верховного Совета СССР. К своему 45-летнему возрасту Аджубей уже привык к тому, чтобы его слушали, растопырив глаза и уши. Когда я с ним познакомился, он уже был не в фаворе, но продолжал «делать вид»: вальяжно рассказывал, в частности, о том, что европейские больницы устроены лучше, чем ЦКБ, беспрерывно шутил, ерничал, вел себя нагловато, откровенно кокетничал с моей сестрой Ниной.
Вскоре последовало отцовское определение Аджубея: «Недобитый вождь». — «А ты — молодец! — продолжил он, — Ни один мускул не дрогнул на лице при всех шуточках "оклорадского жука"». Такое прозвище Аджубей получил по жене Раде Никитичне — скромной и немногословной женщины, внешне очень похожей на своего отца. Долгое время она с успехом трудилась заместителем главного редактора журнала «Наука и жизнь». Все в той же больничной палате, я не раз с ней встречался, когда она приезжала к своему мужу.
Однажды, навещая отца в ЦКБ, я увидел его сидящим в огромном больничном холле за беседой в плетеных креслах с Петром Федоровичем Струнниковым, Чрезвычайным и Полномочным Посланником СССР в Канаде, который во время войны заведовал отделом иностранных кадров ЦК ВКП(б), и Александром Ефремовичем Богомоловым — легендарным дипломатом, которому лестные слова посвятил Шарль де Голль в своих «Военных мемуарах».
Почему-то у нас в стране широко известен Вальтер Шеленберг, глава гитлеровской контрразведки, и никто не задумывается над тем, а кто, собственно, противостоял этому немцу в структурах Советского Союза, победившего фашистскую Германию.
Одним из таких мужественно стоявших за Россию против агрессии фашизма людей, безусловно, был П. Ф. Струнников — красивый и очень остроумный человек, по-русски породистый и добропорядочный.
С Петром Федоровичем отца до конца их дней связывали самые теплые дружеские отношения. Однажды Николай Алексеевич сказал мне: «Попробуй поработать со своим начальником так, чтобы он в течение десятилетий поздравлял тебя с праздникам первым». Дело в том, что в злополучный для отца 1948 год он, нисколько не сомневаясь в добросовестности Петра Федоровича, подписал за него документы на выезд за границу некой «персоны», которая вляпалась в какую-то нехорошую историю: то ли перешла на сторону другой разведки, то ли осталась жить за рубежом. Собственно, факт подписания отцом этих документов оказался формальным предлогом для его увольнения из ЦК. Вместо него должен был пострадать Струнников, который был в это время в больнице, у него открылась язва желудка. Впоследствии поведение моего отца в то время назвали рыцарским. Он и был настоящим рыцарем, мужественным, обаятельным и бесстрашным.
И отец, и Петр Федорович очень уважали Богомолова.
У меня одна из любимых книг о войне — «Операция "Цицерон"», действия которой происходят в Турции — самой большой нейтральной стране, которая оставалась таковой до конца Второй мировой войны. Примерно через четверть века после окончания войны отец сказал мне, что Богомолов очень много сделал, чтобы обеспечить нейтралитет Турции.
8 июня 1976 года в 23.30 из Центральной клинической больницы по телефону сообщили о кончине отца. Услышав это, я, как сомнамбула, уронил чайник, бессмысленно стал ходить из комнаты в комнату, открывал гардероб, книжные шкафы, перебирал посуду, брал телефонную трубку, пытаясь кому-то позвонить…
Полгода я не понимал, как мог такой человек, как мой отец, умереть, тосковал, сравнивал с ним других людей его возраста, его круга общения, его поколения и не находил никого, кто бы по образу жизни и уровню мышления, по уму и начитанности, по суровости и сдержанной веселости, по доброжелательности к людям и строгости к себе, по достоинству поведения и скромности был бы похож на Николая Алексеевича.
Точно знаю, что ни одно доброе дело человека, как и ни одна из православных святынь, не может быть ни забыто, ни уничтожено. Они — и дела и святыни только переходят границу видимого мира и оказываются в мире ином, невидимом — том самом, в котором пребывают души умерших, покуда не вселит их Господь в их собственные, оставленные на земле тела и не призовет на страшный суд Христов, после которого праведные отправятся в вечное блаженство, а грешники, не оправдавшиеся на суде своими добрыми делами и образом жизни, — в геенну огненную, где будет вечный «вопль и скрежет зубовный».
Отец после своих двадцати лет не жил в лоне Русской Православной Церкви. Какое уж там было в двадцатые или тридцатые годы жить по церковному, когда за посещение храма или за крещение ребенка запросто сажали в лагеря и тюрьмы! Произойди так, моя мама осталась бы в горе и нищете одна с двумя малолетними детьми, а я, конечно же, не появился на свет.
Могу ли я судить и рассуждать далее на эту тему? Разумеется, не могу, хотя бы потому, что именно кончина Николая Алексеевича привела меня к пониманию необходимости принять Святое Крещение, что я и сделал в возрасте тридцати одного года.
Свидетельствую, что отец никогда не богохульствовал, не участвовал в осквернении православных святынь, а с большой радостью рассказывал, например, о том, как он, в качестве одной из первых фигур, участвовал на приеме председателем Совета Министров СССР Г. М. Маленковым Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия I по случаю 10-летия его интронизации, о чем официально сообщалось в газете «Известия».
Не раз, по рассказам Н. А., он просил Петра Власьевича Макарцева, своего бывшего коллегу по ВОКСу, который потом стал заместителем председателя Совета по делам Русской Православной Церкви, приглашать его на праздничные богослужения.
Точно знаю, что за нестяжание и за образ жизни, по сути уподобленный монашескому, отец унаследует Небесное Царство.
Его переход в мир иной поделил жизнь нашей семьи на две неравные половины, и моя жизнь пошла совсем по другому руслу.
Спустя десять лет скончалась мама…
Несмотря на давний диагноз кремлевских врачей о врожденном пороке сердца, оно у меня никогда не болело. Оно лишь томится, что нет рядом этих удивительных людей — Николая Алексеевича и Марии Ивановны — и изнывает по встрече с ними в грядущем веке.
Упокоились мои родители на самом высоком месте Кунцевского кладбища среди стройных сосен…

2009 год

1 комментарий:

  1. Спасибо, замечательно. Удивительно видеть знакомых людей с совсем незнакомой стороны

    ОтветитьУдалить